РУБРИКИ

Загадка страха. На чем основан страх и как с ним быть

 РЕКОМЕНДУЕМ

Главная

Правоохранительные органы

Предпринимательство

Психология

Радиоэлектроника

Режущий инструмент

Коммуникации и связь

Косметология

Криминалистика

Криминология

Криптология

Информатика

Искусство и культура

Масс-медиа и реклама

Математика

Медицина

Религия и мифология

ПОДПИСКА НА ОБНОВЛЕНИЕ

Рассылка рефератов

ПОИСК

Загадка страха. На чем основан страх и как с ним быть

Как уже отмечалось, люди, начисто лишенные робости, сдержанности, чуткости и т. д., производят весьма сильное впечатление. Невооруженным глазом видно, насколько это ущемляет их самих и какие социальные проблемы отсюда вытекают. Например, не знающие здорового страха дети нуждаются в защите и опеке не меньше, чем непомерно боязливые. Они всюду выделяются, причем не самым приятным образом, постоянно себя травмируют, не замечают опасностей и потому все время попадают в переделки. Когда страх систематически устраняют искусственно, например специальными наркотиками, снимающими страх (а заодно и все остальные барьеры) и вызывающими ощущение всемогущества (кокаин, амфетамины, крэк и др.), то от человечности, чуткости, уважения, сострадания и понимания не остается буквально никакого следа. Известно, что во время войны во Вьетнаме под влиянием таких наркотиков обыкновенные солдаты превращались в роботов, упоенных убийством. Необходимо постоянно помнить об этой взаимосвязи: «отключение» страха сказывается и на всех тех сферах, где он присутствует в преображенной форме как социальная способность, чуткость восприятия, осторожность в поступках и т. д.; недоразвитость «регулятивной» функции страха вредит человеку гораздо больше, чем принято считать. Почти ни в одной из известных мне публикаций о страхе (а их немало) не упоминается ни об этом обстоятельстве, ни о феноменах преображенного страха, но, не учитывая их, мы, как мне думается, неизбежно видим многое в ложном свете.

Тот, кто, не принадлежа к упомянутым исключениям, по сути аномальным, все-таки утверждает, что ему никогда не бывает страшно, говорит неправду — умышленно либо просто заблуждаясь на свой счет. Человек, совершенно не подверженный страху, должен быть столь невпечатлителен, а значит, невосприимчив к окружающему миру — вспомним, что страх в status nascendi есть усиленная впечатлительность и лишь попытка защититься от него ведет к изоляции, — и столь отдален от физическо-чувственного бытия, что спустя какое-то время абсолютно ничего не сможет сообщить нам о своем внутреннем состоянии. Мы не будем знать о нем ничего, разве только по его безучастному молчанию будет видно, как он далек от всего, что связывает нас с миром. Наши ощущения и потребности, надежды и разочарования, зависимости, ответственности, размышления о смерти, неизбежные и болезненные для каждого, — все это не будет касаться нашего абстрактного «бесстрашного» человека.

По словам Шопенгауэра, для него не будет существовать ни страданий, ни смерти, по крайней мере, в ней не будет ничего ужасного. Если до этого дорастет неординарная индивидуальность в конце неординарного жизненного пути или мы узнаем, что живущие в несказанных страданиях люди поднимутся над страхом и обретут непостижимое для нас спокойствие и невозмутимость, мы лишь безмолвно склонимся перед ними. Пожалуй, можно поразмыслить и над судьбами людей с тяжелыми физическими или умственными недугами: не потому ли Рудольф Штайнер говорил, что они ближе к Богу, чем мы, «нормальные»1, что им неведомы своекорыстные опасения, будничные заботы о выгоде и мерах предосторожности, какими мы окружаем свое драгоценное мелкое эго.

Но если отвлечься от подобных исключений, которым, возможно, не чужды свои, недоступные обычному человеку страхи «высшего» порядка (и нам не пристало строить об этом домыслы), то в обычной жизни и у личностей выдающихся столкновение со страхом неизбежно так же, как боль, скорбь, сомнения или стыд, причем страх, безусловно, — самая активная из всех испытываемых нами эмоций, пусть даже мы не всегда это сознаем.

«Страх всегда связан с ощущением неуютности. А уютно бывает там, где страха нет, в родном доме. Дом — это все, что нам привычно и знакомо, потому что здесь… мы можем положиться на себя, на свой опыт и приобретенные умения. Дом — пространство приятных, подвластных нам отношений. «Подвластный» и «владеть» — слова родственные. Дом — это место, где мы знаем, как себя вести, уверенно владеем «этикетом» и с удовольствием придерживаемся его, т. е. любим. Потому мы и ограждаем себя от всего неуютного, непривычного, неизведанного (Хайдеггер). Оно остается за пределами приятного и подвластного, в пространстве dis-magare, бессилия»2.

Нет таких людей, которые не знают, каково входить в это пространство dis-magare, т. е. браться за ситуации, где нужно действовать, но мы не знаем, по плечу ли нам это. Тут всегда, пусть подспудно, присутствует и ощущение бессилия, причем как раз тогда, когда удается набраться смелости и переступить порог. Ведь смелость — не что иное, как решимость овладеть «неуютным», включить чуждое в «пространство приятных, подвластных нам отношений». Смелость вырастает из ощущения бессилия. Голос смелости может сказать так: «Я толком не знаю, как это делается, надо попробовать». Или так: «Я с этим незнаком, мне нужно освоиться». Ответ на столкновение с чуждым или необычным — волевой импульс к расширению собственной компетенции. Этот волевой импульс всегда рождается из страха, и страх, задействованный или преобразованный в поступке, превращается в осторожность, осмотрительность. Смелость тем и отличается от безрассудной бравады, что в ней со-действует преображенный страх.

Любая незнакомая ситуация, где нужно испытать себя — делом или терпением, — опасна оттого, что мы не знаем, удастся ли нам это. «Вот почему, — пишет Алоис Хиклин, — при ощущении страха речь идет, в первую очередь и главным образом, не о той или иной опасности, а об имманентной ей конфронтации с областью нашей компетенции». Если человек не хочет губить свою жизнь в унылом однообразии, он опять-таки должен в какой-то мере принять страх, даже искать его. Мы не сможем развиваться, если не готовы считать постоянную конфронтацию с границами своей компетенции проверкой на прочность и принять сопряженный с этим риск.

Желая целиком обезопасить себя от неудачи в той или иной ситуации, человек обречен полному краху, ведь смелость — прежде всего готовность к поражению. Поэтому, когда стремление избегать поражений становится жизненным принципом, смелость неудержимо убывает3. Примечательно, что именно превращение собственной безопасности в самоцель создает питательную среду для страха, что видно на примере как отдельно взятых людей, так и общества в целом. Готовность принять поражение есть готовность принять страх. Боязнь страха делает из нас заведомых неудачников: мы опускаем руки перед задачей, даже не успев за нее взяться.

«Страх возникает всякий раз, как мы попадаем в ситуацию, которая нам не по силам, во всяком случае пока. Любое развитие, любой шаг навстречу зрелости связан со страхом» — мы еще вернемся к этому, когда речь пойдет о детстве, — «так как ведет нас к чему-то новому, незнакомому и неизведанному, к внутренним или внешним ситуациям, каких у нас прежде не было. Все новое, незнакомое, совершаемое или переживаемое впервые содержит, наряду с прелестью новизны, жаждой приключений и риска, еще и страх. Поскольку жизнь то и дело сталкивает нас с новым, непривычным и неведомым, страх сопровождает нас постоянно. Осознается он главным образом в ключевые моменты развития, когда нам приходится покидать старые, проторенные пути, решать новые задачи или что-то в корне менять. Очевидно, развитие, взросление и зрелость во многом связаны с преодолением страха»4, или, если придерживаться терминологии ч. I, с попыткой его обуздать.

Качество жизни определяется не материальным благополучием, не внешней безопасностью и не максимальной свободой от страданий в смысле отсутствия внешних неприятностей. В рамках этих условий возможны и «качественная» жизнь, и депрессии, сомнения в себе, одиночество и страх. Несостоятельность утилитаризма как философской концепции5 связана с тем, что он отождествляет счастье с уклонением от несчастья, т. е. не признает за счастьем собственного, субстанциального значения, возможно как раз и состоящего не в уклонении от проблем, а в их разрешении, в стойкости перед лицом таких опасностей, как обиды, страх и разочарования, т. е. в постоянном умышленном выходе из безопасной зоны привычного и освоенного. «Вопрос желательности или даже необходимости боли и страданий требует ясности, — пишет Абрахам Маслоу и продолжает: — Могут ли вообще рост и самореализация обойтись без боли, страдания, забот и тревог?»


2.      Об истинном благополучии,          или каждому случалось быть трусом


Если понимать под качеством жизни умножение не материального, а духовно-душевного благополучия, не накопительство, а развитие способностей и углубление опыта, не построение все более непроницаемой системы внешних укреплений, а умение разбираться даже в непривычных ситуациях и справляться с ними, не достижение максимально высокого ранга в иерархии межчеловеческих взаимозависимостей, а социальную компетентность и умение любить, то не придется доказывать, что без мужественного отношения к страху, тесно связанного, как мы показали, с готовностью к поражению, не обретается абсолютно ничего, что придает человеческой жизни смысл и достоинство. Еще раз повторю: мы говорим о готовности к страху, в отличие от страха перед страхом. Вопрос в том, готовы ли мы и способны ли взглянуть в лицо страху, неизбежно подстерегающему в «пространстве dis-magare», и «воспитать» из него полезного спутника? В страхе «присутствует побудительный характер», пишет Риман и продолжает: «Уклонение от него, от столкновения с ним… ведет к застою».

Всякая новая задача есть испытание, которое может окончиться и поражением, иначе какое же это испытание? Итак, проблема поражения непосредственно связана с претензией на личный рост, а стало быть, и с любыми проявлениями ангажированности и идеализма. Выкладываясь в полную силу, мы рискуем! Глубокие переживания невозможны без открытости и близости: мы выходим в незащищенное пространство, где счастье и боль тесно соседствуют друг с другом. Никто не обретает уверенность в суждении и поступках, не учась на ошибках; а тот, кто желает овладеть «искусством любить» (Эрих Фромм), должен уметь доверять, хотя и знает, что доверие может быть бессовестно обмануто. Быть смелым, мужественным — значит учесть все это, взять с собой боязнь неудачи и тем не менее идти вперед. Тут проявляется социальный аспект проблемы страха вопрос наисерьезнейший, наиважнейший, хоть мы и касаемся его лишь мимоходом: как человеку не бояться неудач, если он часто, может быть еще ребенком, замечал, что, потерпев поражение, остаешься один? Кто по-человечески, по-братски примет рискнувшего и проигравшего? Почему мы засчитываем поражение в минус, а не риск в плюс? Мало кто по-настоящему представляет себе, чтоґ для ребенка означает с искренним рвением взяться за дело, которое, как выясняется, ему не по силам, и заслужить упрек или насмешку! Если оглядеться вокруг, то кажется, что пройдет еще немало времени, пока люди поймут, что в конечном итоге без взаимопомощи совладать со страхом невозможно. Для этого необходимы совершенно иные критерии ценности человека. Приведу пример в форме вопроса: кто заслуживает большего восхищения — тот, кому все дается легко, или тот, кто овладевает немногими навыками ценой огромных усилий, снося неудачу за неудачей?7

Итак, давайте каждый на своем месте проявлять уважение и понимание, которых мы так жаждем, даже если старания оказались бесплодны, прежде всего к другим людям. Возможностей для этого хватает, нужно только научиться замечать их. Готовность к поражению, реальные поражения и неудачи — все это важнейший источник сил формирования личности, но черпать из него тем труднее, чем меньше у нас уверенности в уважении ближних независимо от победы или поражения. О значении «депривации, фрустрации и трагедии» Маслоу пишет (ср. прим. 6): «Чем больше подобный опыт раскрывает, укрепляет и обогащает нашу внутреннюю природу, тем он желательнее. Постепенно выясняется, что этот опыт отчасти связан с чувством… здорового самоуважения и здоровой веры в себя. Человек, которому никогда не приходилось разрешать проблемы, терпеть и преодолевать, будет сомневаться, что он способен на это. Это касается не только внешних опасностей, но и умения контролировать и тормозить собственные импульсы, дабы не бояться их». Несомненно, то же самое, и не в последнюю очередь, можно сказать и о страхе перед страхом. Если я не научусь выдерживать страх, то буду все больше и больше сомневаться, что способен на это. В этой связи Эрих Фромм попытался ввести современное понятие веры: «Жить с верой — значит жить продуктивно. Вера требует мужества, т. е. способности пойти на риск и готовности принять боль и разочарование. Если для человека главное — отсутствие опасности и надежность, у него не может быть веры. Чтобы считать некие ценности „своими“, решиться на прыжок и поставить все на карту ради них, нужно мужество». Во избежание недоразумений Фромм добавляет, что речь идет не о «мужестве нигилизма», коренящемся в «деструктивном отношении к жизни», «в готовности отбросить ее». Такое «мужество» — «прямая противоположность» продуктивной, приемлющей страх позиции, какую подразумевает он, называя ее еще и «мужеством любви» — к жизни, к ближнему, к самому себе8.

Каждый может обнаружить в себе склонность упускать шансы для изменения, нового начала, отвергать позитивные вызовы, пренебрегать возможностями «самосовершенствования» (Маслоу), лишь бы не сталкиваться со страхом; отказывать в помощи, если она связана с риском. Оглядываясь на подлинно качественные скачки в собственной биографии, всякий раз приходишь к выводу, что прорыв был возможен только потому, что в момент принятия решения («кризиса») откуда-то бралась сила не просто стерпеть страх, но и поставить его на службу иному, более сильному импульсу. С другой стороны, самокритичный обзор прошлого напомнит нам и о мгновениях, когда мы ясно чувствовали, что нужно совершить некий шаг, открывающий дорогу в будущее, ощущали необходимость и возможность собраться с силами для новой задачи, проявить стойкость в конфликте, отказаться от чего-то в пользу ближнего или признать свою ошибку, но импульс, претворяющий страх, отсутствовал. Короче говоря, каждому доводилось быть трусом! И это не повод для раскаяния и угрызений совести, ведь прошлое не изменить, но, возможно, повод решиться как-то исправить положение и в следующий раз не бежать страха, а внять словам Рудольфа Штайнера: «Нужно быть мужественным и сносить страх»9. Иначе подлинного (внутреннего) благополучия не достигнуть.


3.      О «внутренней совести»


Рассуждения постоянно подводят нас к одной принципиальной мысли: страх как жизненное явление — это одно, наше отношение к нему — совсем другое. В жизни случаются многообразные поражения, крупные и мелкие, есть и страх перед поражениями, с которым приходится жить нам всем, а есть и поражение перед страхом. Наверное, это абсолютное поражение, «мать всех поражений», ведь из-за него вся жизнь грозит обернуться поражением: боязнь страха вынуждает нас капитулировать.

В конкретных случаях поражения перед страхом часто связаны с демонстративным выпячиванием собственного влияния и власти в привычном пространстве отношений. Люди, мучимые боязнью страха, — невольные тираны, фанатичные приверженцы порядка, одержимые идеей о необходимости воспитывать, дисциплинировать и непрерывно держать под контролем свое человеческое и предметное окружение. Вот почему порой эти люди выглядят такими сильными, когда сталкиваешься с ними в сфере, где они хорошо «ориентируются». На самом деле они слабы и озлобленны, чувствуют себя неудачниками. Их ощущение собственной ценности подорвано, гнетущие сомнения в смысле жизни лишают их сна. Перед нами парадоксальная картина: убегая от страха, постоянно уклоняясь от потенциально пугающих жизненных шагов, в важности и необходимости которых они в принципе убеждены, они лишь раздувают то, что хотят подавить в самом зачатке: страх. Когда от страха человек отступает перед задачей, которая в контексте собственной его биографии выглядит актуальной, он начинает презирать себя. И презирает себя гораздо сильнее, чем если бы взялся за эту задачу, но при всем желании не одолел ее.

Презрение к себе есть недооценка собственных сил, а она в свою очередь – идеальная питательная почва для страха: человек полагается на себя все меньше и меньше и в конце концов может вообще перестать полагаться на себя во всем, что лежит за пределами «зоны безопасности» привычного. Повторим тезисы Хиклина из предыдущей главы: «Мы склонны укреплять защитные границы… и в итоге они разрастаются до размеров неприступного вала. Однако тогда дом становится тюрьмой, а общая, нарастающая опасность — все более и более явной. И страх и жуть, поначалу обитавшие снаружи, неудержимо просачиваются сквозь самые толстые стены, как бывает всегда, когда их по привычке стремятся избежать, — и настигают беглеца». Маслоу тоже пишет о связи между уклонением от нужной, с точки зрения самого человека, задачи и недооценкой собственных сил. Голос, взывающий к нам из ставшего тюрьмой дома — под чем, с одной стороны, подразумевается конкретное жизненное окружение, а с другой стороны, «внутренний дом» мира привычки — и направляющий нас к главному, к самореализации, которая всегда лишь путь, он называет «внутренней совестью». Строго отличая ее от фрейдовского «сверх-Я», т. е. совести, понимаемой «в первую очередь как желания, требования и идеалы, перенятые от родителей», он пишет: «В совести присутствует… еще один элемент, или, если угодно, существует иной род совести, более или менее ярко выраженный у каждого из нас. (Это основано) на бессознательном и досознательном восприятии нашей собственной природы, нашей судьбы или наших способностей… нашего собственного жизненного „призвания“ и требует, чтобы мы были верны себе и не отрекались от себя из слабости, корысти ради или по иным причинам». Как считает Маслоу, против такого самоотречения протестует все наше существо. «Умный человек, ведущий жизнь тупицы, человек, знающий правду и молчащий, трус, забывший о смелости, — все эти люди очень глубоко ощущают, что обошлись сами с собой несправедливо и потому презирают себя».

Нередко это презрение к себе бывает безотчетным; подспудно бередя и подтачивая душу, оно приводит к той общей недооценке собственных способностей, собственной выносливости, т. е. собственной ценности, а в итоге порождает растущий страх перед жизнью, который вскоре заполоняет все вокруг. «Так может развиться невроз, (но) с той же вероятностью и новое мужество, истинное возмущение, большее уважение к себе, ибо потом человек станет действовать верно» (Маслоу). Отсюда видно: страх — и это, пожалуй, самый важный момент для осмысления его сущности и значения — имеет некое отношение к утрате связи с направляющей силой, идущей из глубинных недр человеческой души, к отрыву от того, что можно назвать судьбоносной мудростью, которая живет в каждом из нас и требует, чтобы ее заметили. Но в этом болезненном отрыве от своего высшего «Я», которое видится детям в образе ангела-хранителя, заложен и шанс вспомнить то самое заветное, что, по мнению Маслоу, действует в индивидуальной совести. И, возможно, как раз для человека, которому, по словам Михаэлы Глёклер, приходится идти через страхи и неурядицы, «сам факт, что, пройдя… через столько сложностей, он не потерял себя», станет утешением и поддержкой, «свидетельством, что духовная сущность человека по природе своей не зависит от превратностей земной жизни, а попадает в них, скорее, затем, чтобы узнать себя и мир»10. Так мы можем сделать первые шаги к формированию некоего чувства родины, приучая себя к мысли о возможности существования жизненного «призвания», жизненной концепции: «укромного» уголка в собственной душе, куда можно адресовать вопросы о смысле жизни и о будущем не в абстрактно-философском, а в сугубо личном плане. Это высшее одиночество диалога с самим собой в поисках центрального волевого импульса, который пробивается сквозь любые преграды и, когда они кажутся непреодолимыми, всплывает в сознании как «страх потерять себя», формирует новую веру в себя, быть может более скромную и спокойную, чем прежде, до испытания страхом, хотя человек и знал тогда, как зыбка почва у него под ногами. Вновь повернуться к «ангелу», или к «высшему „Я“», вновь спросить себя: «Откуда я пришел? Что будет после смерти? Зачем я здесь?» – значит вообще признать возможность ответа на подобные вопросы, возможность существования «жизненных испытаний, ниспосланных свыше», и всерьез взяться за поиски. В противном случае опять-таки срабатывает механизм защиты от страха, и человек ищет убежища в религиозных или мистических идеях, к которым он склоняется всякий раз, когда чувствует неуверенность и потребность в защите.

В конце книги я еще остановлюсь на практических возможностях совладать со страхом, однако отмечу сейчас, что без коренной перемены позиции все эти рекомендации — не более чем набор советов. Во-первых, требуется проявить известную терпимость в принятии страха; постоянное желание отделаться от него — чистый эгоизм, а эгоизм разжигает страх, это circulus vitiosus, то бишь замкнутый круг. Во-вторых, необходим интерес к аспектам бытия, выходящим за рамки материалистического подхода к миру и человеку. Ведь такой подход есть порождение страха, а справиться со страхом невозможно, если все связанные с этим мысли от него же и проистекают. «Когда подошло время интеллекта, — говорит Рудольф Штайнер, — страх (которому люди прежде смотрели в лицо куда более открыто. — Х. К.) перестал осознаваться; в таком неосознанном виде он и действует теперь. Выступает в жизни под самыми разными масками. Эпоха интеллекта затуманила взгляд на то, что живет в человеке, но убрать страх не смогла. В результате этот неосознанный страх до такой степени влиял и влияет на самого человека, что тот твердил и твердит: в человеке нет абсолютно ничего, что выходит за пределы рождения и смерти… Он страшится заглянуть в вечную сердцевину человеческой души, и из этой боязни рождается теория: нет вообще ничего, кроме этой жизни от рождения до смерти. Современный материализм возник из страха, хотя даже об этом не подозревает. Продукт боязни и страха — вот что такое этот материализм»11.


4.      Резюме


В связи с вопросом из гл. I о том, так ли уж плох страх, мы, с одной стороны, прояснили, как ущемляет человека «отказ» естественной «системы» страха, с другой же стороны, на примере «робких» людей показали высокую социальную ценность определенных форм боязливости. И вновь подчеркнули такое почти упущенное наукой явление, как преобразованный страх.

Как мы увидели, страх неизбежен для всех, и от гедонистических призывов к его «отмене» медицинскими, генноинженерными, оккультными, социально-формирующими или иными средствами проку мало. На переходе из «дома», в прямом и переносном смысле, к неуютности чуждого, непривычного, к переменам, к новому началу непременно караулит двуликий страх: он может стать либо погибелью, либо полезным спутником, смотря как мы к нему отнесемся. Речь идет о «конфронтации с пространством нашей компетентности» (Хиклин) — лишь страх показывает нам его пределы. А знать свои пределы нужно, чтобы развиваться.

Тут мы подходим к вопросу о качестве жизни. Самые именитые психологи и психотерапевты постфрейдовского периода, из коих мы процитировали Абрахама Маслоу и Эриха Фромма (впрочем, можно было бы взять и Роджерса, и Пёрлза или Франкла), солидарны в том, что истинное благополучие есть плод личного развития и самореализации, который не может вызреть без неудач, одиночества, сомнений и грусти. Однако всего этого мы страшимся. Мы знаем: выкладываясь в полную силу, мы рискуем. Этот риск, выраженный в страхе, в боязни, необходимо принять. Глубокие переживания невозможны без открытости и сближения. А с открытостью и сближением непосредственно связано изначальное переживание страха. В последующих главах мы поговорим об этом с позиций психологии развития.

Здесь уместно призвать к солидарности с ближними. С одной стороны, мы должны искать новые критерии истинного «величия» человека (в чем оно в стараниях или в очевидном успехе?). С другой стороны, чтобы эти критерии начали действовать, необходимо даже к бесплодным усилиям ближних проявлять уважение, которого так хочется нам всем. Пока каждый будет ожидать этого от других, ничего не изменится.

Мужество «веры» в современной формулировке Эриха Фромма — веры в то, что безоговорочное служение высоким целям придает смысл и сопряженным с ним разочарованиям и страданиям, есть большое достижение, и, как мы видели, в продвижении к нему люди могут существенно помочь друг другу, но в конечном счете каждый все-таки добивается его сам. Предварительная его ступень — мужественная готовность принять страх. «Если бы человечество утратило веру, — говорил Рудольф Штайнер, — то, потеряв ее силы, люди бродили бы, не зная, что делать, как сориентироваться в жизни, никто бы в мире не выстоял, постоянно страшась, опасаясь, беспокоясь о том и о сем»12. Штайнеровское понятие веры тоже отлично от традиционного: вера не заменяет познания и знаний, «знание — всего лишь основа веры», как сказано там же.

Но куда обратиться, с чего начать, чтобы обрести это мужество принять страх, которое может перерасти в мужество веры (не в наивно-религиозном, а в «идеалистическом» смысле, недаром Штайнер именует его энтузиазмом познания)? Чтобы приблизиться к ответу, мы воспользовались понятием Маслоу «внутренняя совесть»: прислушаться к собственному жизненному «призванию» (Маслоу); вновь обрести способность чувствовать свою неправоту к самим себе. Поиски утраченной связи с судьбоносной мудростью, которая прежде виделась людям в образе ангела, указует путь к высшему одиночеству, к обретению опоры в самом себе (см. гл. «О сущности страха»), кардинальной противоположности эгоизма и единственной предпосылке формирования спокойного отношения к страху. И этого можно достичь13.


1.      К вопросу о причине и вине


Мы боимся страха, теперь это вполне ясно. И потому нас не очень тянет связываться с ним без нужды. Когда же он настигает нас, мы обороняемся изо всех сил. Вот почему мы на удивление мало знаем о причинах одного из важнейших, постоянно повторяющихся явлений нашей биографии и мира переживаний. Так вырисовывается существенный аспект страха: когда его нет, он слишком далек, чтоб быть понятным, т. е. доступным, и мы всячески избегаем как-то менять ситуацию. Ведь включить его в сферу понимания — значит подвергнуться ему. А когда он овладевает нами, невозможно соблюсти дистанцию, позволяющую судить о нем. Наши мысли, чувства, действия подчинены страху, мобилизованы на защиту от него. Теперь он слишком близок, чтоб быть понятным! Мы можем изобретать способы перескочить через него, набраться мужества и пересилить, подавить, рассеять его, напасть на предмет или существо, которые, по нашему мнению, в нем повинны, и оттолкнуть их; мы убегаем назад или вперед, делаем все возможное, чтобы спастись, — но когда в обычной жизни нам случается смотреть на него, на сам страх (в отличие, заметьте, от опасности, коей он, вероятно, и вызван)?

«Человека охватывает смятение. (Он) не способен действовать логично. Общее возбуждение охватывает душу и передается телесным функциям. (Нередко) мы даже не знаем, почему нас обуял страх. Мы капитулируем перед ним так же, как перед болью», — пишет Карл Кёниг1. А Алоис Хиклин отмечает, что страх «(подводит) человека к тому, чего пока нет, к „ничто“»2. Возможно, поэтому нам так трудно посмотреть ему в лицо. Он словно нападает на нас сзади и вынуждает заглянуть в «бездну неведомого» (Кёниг). «Страх разоблачает ничтожество», — говорил Хайдеггер. Самого себя он не разоблачает. Мы знаем, что он с нами творит, но не знаем, откуда он, из каких сил соткан, где живет и что делает, пока не обременяет нашу сознательную душевную жизнь. Ведь едва ли можно допустить, что в момент своего появления страх всякий раз создается заново, а значит, должен где-то подспудно присутствовать постоянно. Андре Мальро принадлежит такая фраза: «Страх можно обнаружить в себе всегда. Нужно лишь поискать поглубже».

Здесь стоит поостеречься необдуманных возражений. Если, к примеру, я знаю, что мне предстоит разговор с человеком, который, скорее всего, станет задавать неприятные вопросы или упрекать меня, и по мере приближения этого дня во мне нарастает страх, то я определяю его по симптомам и в этом случае знаю, чем он вызван. Но что же, собственно, возникает и вызывает соответствующие симптомы — вопрос совсем другой! Какой пласт нашего бытия здесь взбудораживается? Что прикрывает эту сферу, когда мы не ощущаем страха, и почему в определенных ситуациях этот покров срывается — отчасти по понятным, отчасти по совершенно необъяснимым причинам? Распространенное представление, что страх в любой форме есть разновидность страха смерти, игнорировать нельзя: мы и сами упоминали об этом в определенной связи. Но не говорят ли примеры, подобные приведенному выше, о необходимости дифференцированного подхода? Как именно «присутствие в страхе вины» (Хиклин), проглядывающее в нашем примере, связано со страхом смерти?

По словам Фрица Римана, у страха есть «история развития, и начинается она практически с нашего рождения»3. Карл Кёниг тоже подчеркивает, что страх «(присутствует) в каждом человеке с рождения. Он гнездится в глубинах нашей души и в определенный момент заявляет о себе». Необходимо учесть: страхи, вызываемые конкретной, непосредственной угрозой, шоком, непрерывно саднящей раной из прошлого, ситуациями, напоминающими о неизбежности и постоянной возможности смерти, и другими событиями, — это лишь нижний слой проблемы страха. Яркий пример — детские страхи. Они живут годами, хотя, во-первых, ребенок никак не соприкасается с проблемой смерти сознательно4, а во-вторых, здесь отсутствует причинно-следственная связь с тем, испытывал ли он тяжелые шоковые ситуации, жестокое обращение, несчастные случаи, болезни, недостаток внимания. Безусловно, вероятность, что подобный опыт значительно усиливает готовность к страху, практически составляет сто процентов (конечно, бывают и исключения, жизнь полна загадок), однако он не причина страха как такового. Вопрос о причине страха — не то же самое, что вопрос о причине хронической неспособности совладать с ним. Дорис Вольф рассказывает о 41-летней женщине, которая страдает тяжелыми страхами и говорит, что выросла в «чрезвычайно защищенной» обстановке, т. к. родители создавали для нее «мир безмятежности»5. Впоследствии с этой женщиной тоже не случалось ничего ужасного, но в один прекрасный день ей пришлось обратиться за помощью к терапевту и сообщить: «Все мои страхи на протяжении жизни только разрастались». В последнее время такие случаи встречаются в специальной литературе все чаще. Они показывают, что причинно-следственная цепочка «трудное детство — тяжелые страхи» слишком примитивна. Из этого наблюдения возник вопрос, в котором таится очень модная в наши дни теория. «Может ли в счастливом детстве присутствовать скрытая ловушка?» — так формулирует его Шери Картер-Скотт6.

Вот суть этой теории: поскольку связь между невротическими страхами и педагогическими ошибками не подлежит сомнению, с другой же стороны, у многих мучимых страхом людей не обнаруживается в прошлом каких-либо необычайно тяжелых биографических факторов, а у некоторых среда была и вовсе идеальной, значит, винить следует то, что до сих пор считалось желательным: любовь и опеку. Скажем, людям с выраженной «склонностью к негативному», т. е. тем, кто ощущает себя неудачниками, имеет заниженную самооценку и т. д., однако при этом не знал в детстве плохого обращения, Картер-Скотт предлагает такое объяснение: «Возможно… ваши родители… давали вам много любви и тепла», и «вы испытываете чувство вины оттого, что у вас родители были замечательные, а ваши друзья… росли в сложной семейной обстановке». Конечно, так всегда можно объяснить что угодно чем угодно.

Когда с детьми обращаются дурно, обделяют их вниманием, они, возможно, всю жизнь будут страдать страхами — это понятно и обсуждению не подлежит. И я не собираюсь оспаривать, что любовь бывает причиной излишеств в воспитании, может перерасти в нарциссическое собственничество, фатальным образом подрывающее развитие самостоятельности, если любить не умеют. Умение любить — нечто большее, чем чувство любви, колеблющееся между счастьем, страхом и болью, главное в нем — способность отпустить, предоставить свободу. Пожалуй, самое сложное для любящих родителей — соблюсти верную меру на каждой новой ступени развития ребенка, и еще никому не удавалось справиться с этой непростой задачей столь блестяще, чтобы претендовать на роль великого образца и учителя. Но все же напрашивается вопрос: каким образом тщательно оберегаемое от опасностей и невзгод детство в дальнейшем переходит в невротический страх, если вообще можно говорить о подобной связи? Зачастую все слишком упрощают. Винить большую родительскую любовь в последующих страданиях — явная бессмыслица.

Популярные представления о чрезмерной родительской заботе, атмосфере «безмятежности» как источнике последующей подверженности страхам, во-первых, оставляют нас один на один с проблемой, что именно «чрезмерно» в каждом конкретном случае, — защита и забота необходимы ребенку, причем каждому в разной степени, — а если уж на то пошло, освещают реальность лишь наполовину. Ведь имеется и весомый контраргумент: очень важно, что в сложных ситуациях всегда можно рассчитывать на помощь окружающих. Это развивает доверие, формирует уверенность в социальном окружении, а значит, и ценную способность просить о помощи и принимать ее, когда не знаешь, как быть дальше. У скольких сегодняшних людей нет именно такой уверенности!

Современная психологическая мысль винит неправильное воспитание в психологических проблемах людей с таким упорством, что не замечает ничего, что могло бы поколебать эту предпосылку. Психологи практически не отдают себе отчета в том, что находятся в плену дефектологическоого подхода, когда все связанное с исконно человеческим опытом одиночества, грусти, страха и отчаяния низводится до уровня поломки, обусловленной неправильной эксплуатацией. И пусть с точки зрения нынешних мыслительных шаблонов это звучит дико, но все-таки необходимо постепенно вновь свыкнуться с мыслью, что в серьезных проблемах человека с самим собой может и не быть ни малейшей родительской вины; что, более того, при известных обстоятельствах прекрасное, развивающее личность воспитание может стать причиной горестного опыта, связанного со стремлением к индивидуальной свободе, к более высокому — в смысле сказанного в гл. «Об истинном благополучии» — качеству жизни, чем то, какое способны обеспечить даже самые идеальные готовые внешние условия. Заметьте, я говорю: «при известных обстоятельствах». Цель данной книги — не устанавливать новые догматы, а поколебать существующие. И вообще пора прекратить делать вид, что в жизни ребенка — именно в наши дни — нет никаких иных мощных влияний, кроме родительского, и что взрослый человек обречен сражаться исключительно со своим детством!

Как-то раз в лекции о жизни Гёте Рудольф Штайнер высказал такую мысль: «человек совершает множество ошибок, необдуманно сделав своим принципом „после этого — значит, по причине этого“, „post hoc, ergo propter hoc“: если что-то за чем-то следует, то с необходимостью происходит из него как следствие из причины»7. Порой стоит это учитывать, доискиваясь до огрехов воспитания, повинных во всем, что расходится с гедонистическими претензиями на всегда приятный жизненный путь без препятствий и страданий. Там, где гедонизм не явен, он выдает себя как тайное кредо (например, в психологии) в дефектологическом подходе к жизненным событиям, которые прежде, не рискуя вызвать ничьих усмешек, называли испытаниями судьбы. Это понятие нуждается в реабилитации. Оно показывает, что тернистые пути связаны порой вовсе не с нарушениями, обусловленными неправильным воспитанием, а с эмансипаторскими прорывами «Я». Фредерик С. Пёрлз справедливо отмечает, что наша склонность отождествлять неконфликтность со здоровьем — «очень серьезный шаг назад, поскольку мы… стали испытывать болезненный страх перед болью и страданием, а в результате получили недостаток роста. Я говорю о страданиях, неразрывно связанных с ростом»8. Кто, повстречав дрожащего от страха и сомнений человека, может знать наперед, из-за чего он страдает — из-за своего детства или из-за мира, например из-за обездоленности других детей в местах, где воюют и голодают? Быть может, его боль вызвана тем, что у него особенно сильно развиты такие положительные качества, как чуткость, справедливость, правдивость, коими он обязан родителям? Разве судьба других людей не волнует «хорошо воспитанного» человека особенно глубоко? Вопросы, сплошные вопросы, игнорируемые с завидным постоянством!

Истинная эмпатия никуда не денется, если в отдельных случаях мы не станем выискивать изощренные родительские издевки, а обратимся к целенаправленным раздумьям «Я» об актуальности его бытия в мире: о боли от противоречия меж реальностью и проектом бытия. И не стоит торопиться с выводами насчет способности (или проклятия?) ощутить всю остроту этого противоречия и насчет того, о каком воспитании это говорит — благотворном или пагубном; возможно, воспитание тут вовсе ни при чем. Когда Картер-Скотт формулирует как некий закон: «Ваше нынешнее состояние — непосредственный результат того, как ваши родители обращались с вами в детстве и как вас воспитывали», я называю это одной из тех половинчатых истин, что хуже полной лжи. Антропософия предлагает подойти к данному комплексу вопросов непредвзято, поразмыслить, так ли уж абсурдна, как считается сегодня, мысль, что человек, ребенок приходит на землю не безликим скоплением клеток с той или иной наследственной предрасположенностью, а индивидуальностью с собственной, связанной с прошлыми биографиями судьбой и, следовательно, с собственными целями развития, намеченными еще до рождения. Быть может, он приносит с собой и склонность к страху, и это не вина родителей, а вопрос, просьба ребенка к ним: вот проблема, с которой я пришел в мир и с которой нужно разобраться. Вы поможете мне?9


2.      Потерпевшие крушение


Разве не иллюзорно полагать, что при счастливом (без кавычек) детстве можно стать искренне и глубоко чувствующим, творческим человеком и тем не менее не страдать от себя и от мира, не отчаиваться, хотя бы иногда? Эрих Фромм призывал возродить и осовременить «классическое представление», «что человек есть как тело, так и душа, как ангел, так и животное, что он относится к двум конфликтующим мирам (и) именно этот конфликт в человеке требует разрешения»10. Осознание этой «ужасной дилеммы» (Фромм) может потрясти и испугать, потребность в разрешении — увести в неверном направлении. Перенос данной проблемы в детство со ссылкой на вину — во многих случаях не решение, а просто деактуализация: твои страхи и депрессии, собственно, никак не связаны с твоей нынешней жизнью; это балласт прошлого, отголоски детских кошмаров. Может быть и так. Но не обязательно. И даже если так, ссылка на актуальность важна как минимум в той же мере, что и выяснение причин11.

13 ноября 1916 г. в Дорнахе Рудольф Штайнер говорил о той же «дилемме», что и Фромм, только совершенно иначе. «В человеке всегда есть что-то стремящееся удержать его в определенной ситуации и что-то стремящееся вывести его из определенной ситуации, — сказано в этой лекции, и далее: — „Я“ борется… с тем, что действует в жизненной ситуации как ограничитель»12. Это действие «Я» Штайнер характеризует еще и как «стирание жизненных ситуаций» (поскольку оно формируется из прошлого) и «переустройство жизненной ситуации». Здесь примечательна очередность: вначале стирается то, что предстоит переустроить, а именно ограничитель, который действует главным образом «через наше физическое тело», каковое представляет все, чем я стал безвозвратно. Под словом «стирание» Штайнер подразумевает, конечно же, не «стирание раз и навсегда».

Речь идет о состоянии, об актах сознания, о том, что периодически нам приходится освобождаться от сложившегося, детерминирующего, от привязанности к определенному поведению и привычкам, «выключать» их, чтобы открыть дорогу в будущее. В этом подчеркнутом предшествовании стирания переустройству заключено кое-что очень важное для нашей темы: развитие есть не монокаузальная цепь событий, не просто плавный переход из одного состояния в другое, оно прерывается событиями, несущими и созидающими новое. Начинаются они волевым актом «стирания» данностей, которые затем, в акте обновления, всплывают вновь и преобразуются под знаком преобразовательного мотива. Это — действие «Я»! Страх побуждает нас сохранять и закреплять то, что «действует в жизненной ситуации как ограничитель». Потому он и важен, ведь нам нужно устоявшееся, нужны ограничители, как нужна почва под ногами, чтобы двигаться вперед. Но, с другой стороны, не будь «Я», которое действует вопреки ограничителям, мы бы не смогли выработать никакого представления о будущем, а значит, не смогли бы и развиваться! Эта деятельность «Я» сопровождает нас всегда, изо дня в день.

Однако бывают ситуации, когда «Я» должно действовать особенно энергично, но не может. Мы уже говорили об этом. В таких ситуациях от нас требуется решительность. Любые внутренние или внешние перемены предполагают отказ от сложившейся реальности, от привычного, надежного и ограничивающего, антипатию к нему. Чтобы дерзнуть отправиться в мир возможного, нужно до известной степени закрыть глаза на мир реальности, поскольку всему возможному или желательному противостоит множество фактов — «железных аргументов» против шага в неизвестность (см. гл. «Что мы переживаем, когда нам страшно?»). Значит, вышеупомянутый конфликт между телом и душой, животным и ангелом вовсе не обязательно рассматривать в нравственном смысле. Суть его в том, что, когда предстоит новое, нам всякий раз приходится принимать в расчет, с одной стороны, определенное состояние, сформировавшееся на стыке физическо-телесных задатков, характера и опыта (это роднит нас — в совершенно нейтральном понимании — с миром животных: кролик не может перенять кошачьи повадки, он всецело подчиняется кроличьим), с другой же стороны, мы должны и можем целенаправленно дискриминировать это состояние, чтобы вообще иметь возможность успешно развиваться. Это приближает нас к «ангелу», к нашей внутренней духовной сущности, свободной от каких бы то ни было программ, действующих «через наше физическое тело», к символу будущего, к так называему «оптативному тождеству» — к тому, в чем, внимательно прислушавшись к себе, мы увидим цель своего развития.

Между этими двумя крайностями живет человек, и справляться со страхом означает — правильно их уравновешивать13. Если в решающий миг сознательный акт дискриминации сложившегося срывается, оттого что шаг в неизвестность всегда связан с ощущением боли, т. е. если не удается перешагнуть через «пропасть ничто» — от стирания (Штайнер называет его еще и «парализация») к возобновлению того, что ограничивает нас, но и защищает, и мы застреваем в сложившемся отношении к миру и самим себе, то в таком случае можно говорить о переходе страха в болезнь: человек живет в плену у «вчера» из страха перед «завтра».

Конечно, экстремальные формы страха (а говорить о них тоже нужно) знакомы не каждому читателю, однако какой-то опыт имеется у всех, и, если постараться, он помогает войти в положение других. Боль, которая приходит, остается терпимой и уходит, все же позволяет почувствовать, каково жить с болью, конца которой не видно. То же касается и страха.

Некоторые люди барахтаются в нем, как потерпевшие кораблекрушение в бурном море. Продолжая это сравнение, можно сказать, что «обычный» страх настигает нас вскоре после отплытия, когда мы замечаем, что надвигается шторм. Мы можем повернуть назад и успеть добраться до спасительного берега. Но перед тем как повернуть, на секунду нам становится страшно, мы опасаемся, что расстояние уже слишком велико. Теперь представьте себе, что эта секунда длится вечность, тогда вы почувствуете, каково приходится людям, страдающим неврозом страха. Нередко навязчивые страхи провоцируются событиями, действительно похожими на описанные в нашем примере. Так, сейчас я работаю с одной молодой женщиной, у которой все началось с того, что однажды, когда она ехала в метро, поезд остановился на перегоне между станциями и свет в вагоне ненадолго погас. Ее попутчики быстро оправились от первого испуга, сообразив, что на такие случаи предусмотрены определенные меры и т. д., а эта женщина не сумела. В тот миг она оказалась целиком во власти происходящего. Ощущение беззащитности было для нее столь жутким, что несколько месяцев она почти не выходила из дому — ей постоянно мерещились ситуации, в которых она снова будет совершенно беспомощна. Спокойствие ей дарила только привычная, знакомая домашняя обстановка, да и то лишь потому, что она переключилась на строгий распорядок с повторением одних и тех же действий. От любого нарушения будничной монотонности у нее кружилась голова, щемило сердце и т. д. Из рассказов молодой женщины о прошлом сразу стало ясно, что склонность к устоявшимся поведенческим шаблонам была у нее сильна с детства. Очевидно, случай в метро просто всколыхнул давнюю проблему страха, как будто в огонь плеснули бензина. Она была робким, послушным, очень впечатлительным ребенком. В наших попытках вернуться в прошлое бросается в глаза характерная деталь — у нее необычайная память на чувственные впечатления (запахи, краски, голоса), порой эти воспоминания так обостряются, что кажется, будто все происходит наяву, а вот контекст, временныґе и причинные связи — словом, «истории из ее истории» — вспоминаются с величайшим трудом. Все ее воспоминания — моментальные снимки с интенсивной передачей цвета, запаха и звуков!14

Ситуации, повергающие человека с болезненными формами страха в панику, извне часто выглядят вполне безобидными. Однако потенциальные, возможные опасности присутствуют в любой жизненной ситуации. Если мы внутренне уравновешенны, срабатывает интересная способность: мы впускаем возможную угрозу в свои мысли и действия, только когда ее вероятность достигает относительно высокой, эмоционально ощутимой степени. Можно называть это «вытеснением» (вспомним об опасности аварии при езде на автомобиле), но лично мне больше по душе слово «экономия». Мысль, что мне на голову может свалиться черепица, не должна занимать меня постоянно, хотя она и не абсурдна. Но если раз-другой мне случится пройти мимо ветхого здания и с крыши, едва не задев меня, упадет черепица, я буду впредь обходить это здание стороной. У человека, страдающего навязчивыми страхами, такая «экономия в оценке опасностей» с толикой позитивного и необходимого фатализма отсутствует. Почему он мучается? Страх внушает ему упомянутую в эпизоде с лодкой мысль, что, возможно, поворачивать уже поздно. Обычно люди справляются с нею, глянув на берег и оценив расстояние. Он же немедля воспринимает эту мысль как решение, как приговор. Мысль о возможной опасности вызывает ощущение обреченности, предрешенности беды, а следующая, уже проникнутая этим ощущением мысль такова: «Все кончено, мне уже не вернуться!» Обратите внимание на этот феномен «предрешенности», на ощущение — конечно, полуосознанное — собственной беспомощности перед цепочкой детерминирующих событий, в которых, будь они вправду неотвратимы, человек был бы всего лишь бессильным звеном. В навязчивых страхах очень сильно это ощущение беззащитности, беспомощности и роковой неизбежности, которая подстерегает в будущем и когда-нибудь непременно придет откуда-то извне.

Здесь бесполезно рассуждать о вероятности и невероятности, рационально оценивать время и расстояние — логика бессильна. Близкий берег отступает вдаль. Пятьдесят или сто метров воды, которые нетрудно преодолеть, становятся океанскими безднами. А в водоворот мыслей и чувств, внушаемых страхом, затягивает весь мир, и в голове у человека крутятся такие мысли: «Если я попробую грести, сломаются весла; если поплыву — меня разобьет паралич, а если я и доберусь до берега, там у меня остановится сердце». Патология заключается в преувеличении опасностей и непомерном раздувании их масштабов при одновременной утрате всякой веры в собственную дееспособность и ощущении неизвестности исхода ситуации. Поэтому, как справедливо отмечают Клаус Дёрнер и Урсула Плог, при болезненных формах страха «в каждом отдельном случае» надо смотреть, «почему данный человек не справляется с требованиями, справляться с которыми (в принципе) „нормально“, и почему он так сильно страдает»15. При всей индивидуальности предыстории и провоцирующих факторов у «потерпевших кораблекрушение» определенно есть общая проблема в отношении к таким полярностям, как прошлое и будущее, восприятие и воля, «Я» и мир. Уяснив это, рассмотрим конкретный пример.


3.      Г-жа Х. (пример из практики)


Г-жа Х. лечится у нас давно. Я умышленно выбрал случай, где начало болезни со всей очевидностью прослеживается в прошлом, дабы не возникло впечатление, что сказанное в гл. «К вопросу о причине и вине» сводится к отрицанию значения педагогических ошибок — их роль может оказаться решающей. И все же — или именно поэтому — отметим, что нам известны сходные процессы, когда поиски грубых педагогических ошибок или явно вредного влияния окружения ни к чему не привели. В терапии, особенно детской и подростковой, периодически встречаются сильные, неспецифические страхи, не объяснимые ни семейными, ни школьными обстоятельствами в смысле элементарной причинно-следственной цепочки. А вообще подчеркнем, что бывают случаи, когда даже при более тяжелом детстве, чем у г-жи Х., навязчивых страхов не возникает16.

Страницы: 1, 2, 3, 4


© 2010
Частичное или полное использование материалов
запрещено.