РУБРИКИ

Современные разработки в психологии

 РЕКОМЕНДУЕМ

Главная

Правоохранительные органы

Предпринимательство

Психология

Радиоэлектроника

Режущий инструмент

Коммуникации и связь

Косметология

Криминалистика

Криминология

Криптология

Информатика

Искусство и культура

Масс-медиа и реклама

Математика

Медицина

Религия и мифология

ПОДПИСКА НА ОБНОВЛЕНИЕ

Рассылка рефератов

ПОИСК

Современные разработки в психологии

Отмечу также сделанный упрек современной методологии в отходе от марксизма. То, что марксизм выступил основой психологии деятельности - одно из упоминаемых автором обстоятельств отказа ряда исследователей в современную эпоху от той или иной теории верхнего уровня, точнее - речь идет о деятельностном подходе. Могу указать последнюю из известных мне на эту тему методологических работ - статью В. А. Лекторского [8], который обосновывает множественность деятельностных подходов в философии и психологии. Это еще одно основание полипарадигмальности как многообразия смыслов в философии науки. Другим серьезным основанием служит, на мой взгляд, развитие ряда психологических подходов - теории деятельности в том числе - в работах учеников того или иного автора. К сожалению, от тех великих, кто уже ушел, нельзя ожидать оценки приемлемости для них того или иного смыслового развития их идей их же учениками. Но никакого права не имеют отдельные ученики (которые к тому же не были в диалоге с теми, кого берут в Учителя) считать свое понимание единственно возможным развитием того или иного наследия. И это также возвращает к проблеме полипарадигмальности психологии.

Не методологической беспечностью страдают авторы, отстаивающие взгляд на психологию как полипарадигмальную область знания. Это может быть вполне осознанный итог пути бытия в психологии, когда исследователь видит необходимость изменения методологических рамок изучаемых им проблем. Это не "неграмотность", которую приписала Соколова своим коллегам, апеллируя к Леонтьеву и Выготскому как тем, кто ее бы поддержал. Каждый из них своим деятельным умом и своею жизнью продемонстрировал, как рождаются и развиваются новые теории и новые типы объяснения в психологии.

Для человека, не знакомого с проблемой соотнесения в том или ином методологическом подходе объяснительных принципов и выводов, осуществляемых на основе реализации определенного теоретико-эмпирического метода при изучении психической реальности (в собственном исследовании и при осмыслении его результатов в более широком контексте - в ходе установления объяснительной силы конкурирующих теорий), проблема построения единой теории психического, возможно, предстает как путь единомыслия (что, повторюсь, противоречит идее смысловой нагруженности, заявленной самим же автором рассматриваемой статьи). Но не додумывать проблему о том, на каких основаниях возникает позиция множественности психологических объяснений (и тем самым невозможность единой теории психического), специалисту по истории психологии нельзя. Иначе такой автор ограничивает себя (и это его личное дело) и вводит в заблуждение читателей (а это уже становится делом научного сообщества), настаивая на принципе единомыслия в психологии.

В методологии науки единомыслие необходимо в определенных аспектах - оно предполагается для пути, ограниченного четкой постановкой проблемы и установленным способом ее решения в конкретном исследовании. Но когда результаты получены, дальнейший прогресс знания состоит в переформулировке пространства проблемы (см. [14]), в критическом соотнесении собственных выводов и конкурирующих психологических объяснений [5]. Но заново сформулированная проблема может уже предполагать и изменение предмета исследования, и методологию его организации. Здесь вступает в свои права идея мультипарадигмальности как сосуществования разных объяснительных принципов применительно к разным психологическим реалиям.

Видимо, методологическими эмоциями нельзя заменять знания и анализ соответствующей проблематики, нашедшей отражение в современной методологической литературе. Именно в истории психологии идея системности оказалась наиболее трудоемкой и нерешаемой с одной (единой) методологической позиции или в рамках одной теории. Напомню здесь о ссылках О. К. Тихомирова при обсуждении основных принципов психологии на идею психологических систем у Л. С. Выготского [21] и о дискуссии 1982 г., проведенной под эгидой "Психологического журнала". Если с какой-то из этих трактовок принципа системности я и не согласна, все же понятно, что не следует продолжать обсуждение этого конструкта вне учета обоснованных в литературе позиций. И в этом свете апелляции Соколовой к термину системности абсолютно недоказательны.

И последнее замечание, связанное с введенным В. П. Зинченко и Б. М. Величковским представлением об отсутствии фиксированного центра управления, отталкиваясь от которого Соколова настаивает на невозможности отсутствия иерархичности коалиций (и управляющего центра на том или ином уровне иерархий). Однако здесь недостаточно двух фраз, которыми ограничивается автор, на тему "они все-таки должны быть" - без какого-либо теоретико-эмпирического доказательства.

В завершение поясню причины, которые побудили меня сделать в этой заключительной части статьи отступление от сугубо академического стиля. Автор так проставила акценты, что временная и содержательная связь "борьбы идей" переформулировалась ею в "борьбу людей" и уступила место какой-то вымышленной методологии, подменившей идею анализа методологического наследия А. А. Леонтьева (что задавалось названием дискутируемой статьи). За этим можно видеть уже не столько простительные эмоции, сколько вполне рациональную логику подмены одних тем обсуждения другими (не прозвучавшими в названии), а заодно и представление вместо существующей в той или иной профессиональной области совокупности идей одной, наиболее для автора приемлемой. Кроме недостаточной обоснованности и противоречивости выдвигаемых положений я увидела в этом эссе и другой настораживающий момент: прививание психологическому сообществу такого способа занятий методологией, за которым не прочитывается уважительного отношения к содержательным основаниям, выдвигаемым авторами других позиций, прямо высказанная интолерантность к инакомыслящим. С моей точки зрения, недопустима подмена эмоциональным контекстом неприятия той или иной позиции размышления на выбранную (автором же) тему. Это несовместимо с бытием в психологии (как в научном сообществе) тех авторов, которые вслед за М. Мамардашвили принимают доводы в пользу идеи возвращения уважения человеку думающему и "додумывающему" свои мысли [11].

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ


1. Асмолов А. Г. По ту сторону сознания: методологические проблемы неклассической психологии. М.: Смысл, 2002.

2. Зиновьев А. А. Логика науки. М.: Мысль, 1971.

3. Знаков В. В. Психология понимания: проблемы и перспективы. М.: Институт психологии РАН, 2005.

4. Корнилова Т. В. Методологические проблемы психологии принятия решений // Психол. журн. 2005. Т. 26. N 1.С. 7 - 17.

5. Корнилова Т. В. Экспериментальная психология. М.: Аспект пресс, 2002.

6. Корнилова Т. В., Смирнов С. Д. Методологические основы психологии. СПб.: Питер, 2006.

7. Коул М. Комментарии к комментариям книги "Культурно-историческая психология: наука будущего" // Психол. журн. 2001. Т. 22. N 4. С. 93 - 101.

8. Лекторский В. А. Деятельностный подход: смерть или возрождение? // Методологические проблемы современной психологии / Под ред. Т. Д. Марцинковской. М.: Смысл, 2004. С. 5 - 20.

9. Леонтьев А. А. Деятельный ум. М.: Смысл, 2001.

10. Ломов Б. Ф. Об исследовании законов психики // Психол. журн. 1982. Т. 3. N 1. С. 18 - 27.

11. Мамардашвили М. К. Как я понимаю философию. М.: Прогресс, 1992.

12. Марцинковская Т. Д. Междисциплинарность как системообразующий фактор современной психологии // Методологические проблемы современной психологии / Под ред. Т. Д. Марцинковской. М.: Смысл, 2004. С. 61 - 81.

13. Поппер К. Логика и рост научного знания. М.: Прогресс, 1983.

14. Поппер К. Объективное знание. Эволюционный подход. М., 2002.

15. Поппер К. Открытое общество и его враги. М.: Культурная инициатива. 1992. Т. 1.

16. Психология и новые идеалы научности (материалы "круглого стола") // Вопросы философии. 1993. N 5. С. 3^2.

17. Смирнов С. Д. Методологический плюрализм и предмет психологии // Вопросы психологии. 2005. N 4. С. 3 - 8.

18. Смирнов С. Д., Корнилова Т. В. Психология в поиске новых методов и подходов // Труды Ярославского методологического семинара. Т. 3. Метод психологии. Ярославль, 2005. С. 201 - 222.

19. Соколова Е. Е. К проблеме соотношения значений и смыслов в научной деятельности (опыт неравнодушного прочтения книги А. А. Леонтьева "Деятельный ум") // Психол. журн. 2006. Т. 27. N 1. С. 107 - 113.

20. Творческое наследие А. В. Брушлинского и О. К. Тихомирова и современная психология мышления / Под ред. В. В. Знакова, Т. В. Корниловой. М.: ИПРАН, 2003. С. 38 - 41.

21. Тихомиров О. К. Понятия и принципы общей психологии. М.: МГУ, 1992.

22. Щедровицкий Г. П. Методологическая организация сферы психологии // Вопросы методологии. 1997. N 1 - 2. С. 108 - 127.

23. Юревич А. В. Психология и методология // Психол. журн. 2000. Т. 21. N 5. С. 35 - 47.

24. Юревич А. В. Структура психологических теорий // Психол. журн. 2003. Т. 24. N 1. С. 5 - 13.

25. Юревич А. В. Объяснение в психологии // Психол. журн. 2006. Т. 27. N 1. С. 97 - 106.

ON THE PROBLEM OF POLYPARADIGMALITY IN PSYCHOLOGICAL EXPLANATION (OR ABOUT DUBIOUS ROLE OF REDUCTIONISM AND EMOTIONS IN PSYCHOLOGICAL METHODOLOGY)

T. V. Kornilova

Sc.D. (psychology), professor of general psychology chair, department of psychology, Moscow State University after M.V. Lomonosov, Moscow


This article is a reaction to discussion ones published in "Psychological Journal". Two main problems are discussed: the problem of plurality of explanation in psychology concerned with the idea of psychological science polyparadigmality and inadmissibility of methodological position of intolerance; and the problem of supposed gain from reductionism as a methodological principle.

Key words: polyparadigmatie science, methodological emotions, reductionism, systems approach, activity approach, intolerance.

ФОРМИРОВАНИЕ ПАТОЛОГИЧЕСКИХ ФОРМ ЗАВИСИМОСТИ


Автор: А. Ш. ТХОСТОВ

(ПОПЫТКА ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО АНАЛИЗА РОМАНА "ГОСПОДА ГОЛОВЛЕВЫ")

А. Ш. Тхостов

Доктор психологических наук, профессор, зав. кафедрой нейро- и патопсихологии факультета психологии МГУ им. М. В. Ломоносова, Москва


На материале романа М. Е. Салтыкова-Щедрина изложена психоаналитическая интерпретация феноменов зависимости в структуре формирования пограничной личностной патологии. Показана динамика патологического развития личности в условиях гипертрофированного контроля и порочного круга взаимоисключающих требований (double bind).

Ключевые слова: развитие личности, пограничная личностная структура, зависимость, психологический анализ, социокультурная патология, double bind.

Мне кажется, что самыми интересными с точки зрения психоанализа русскими книгами являются произведения не Ф. М. Достоевского, а других писателей, менее часто выбираемых при проведении такого рода анализа: Н. В. Гоголя, А. П. Чехова, И. С. Тургенева и др. В этом смысле М. Е. Салтыкову-Щедрину совсем "не повезло": его зачислили по ведомству сатиры и обличения нравов, а после принудительного чтения в школе он и вовсе стал восприниматься скучным морализатором. Хотя, если прочитать любую страницу его текста, невозможно не признать: то, что он пишет - жутко смешно, причем эти определения лучше использовать по отдельности - жутко и смешно.

Литература XIX века удобна для психологического анализа еще и потому, что сам Михаил Евграфович явно Фрейда не читал. Что же касается постфрейдовской литературы и искусства, то они в значительной степени "кроились" по психоаналитическим лекалам. Анализировать модернистскую или постмодернистскую литературу (не говоря уже о В. Пелевине или В. Сорокине) - все равно, что пытаться интерпретировать сновидения пациента, начитавшегося Ж. Лакана!

Смысл романа "Господа Головлевы" для сегодняшней России еще более актуален, чем для эпохи, когда была написана сама книга. В чем же он? Не в том же, что Иудушка очень плохой человек. Для этого не стоило писать столь длинный текст, а можно было бы ограничиться констатацией его семейного прозвища. Совсем нет, в романе есть что-то притягивающее каждого, и каждый чувствует перед Иудушкой какой-то почти животный страх, как перед удавом. Ему невозможно противостоять, ведь в речах, которыми он всех опутывает, содержится пугающая и странная правда. Да и речи какие-то страшные, обладающие непонятным, но очевидным гипнотическим эффектом.

Напомним, что в "Господах Головлевых" Салтыков-Щедрин в значительной степени беллетризирует историю своей семьи, личной драмы, тяготившей его всю жизнь. В романе несколько пластов, отражающих историю его написания и не всегда связанных между собой; начинался он в жанре губернских очерков.


ПОКОЛЕНИЕ ПЕРВОЕ: ПРАВИЛА ИГРЫ


Остановимся на основной линии романа. Это история упадка и разрушения провинциальной дворянской семьи Головлевых, возглавляемой властной Ариной Петровной, пытающейся небезуспешно владычествовать над своим мужем и детьми, постепенно утрачивающей, в том числе и благодаря своим ошибкам, власть, состояние и кончающей жизнь приживалкой у когда-то нелюбимого сына.

Но это только внешняя канва, по которой вышит узор взаимной любви-ненависти, объединяющей всех героев. Это лишь в последнюю очередь роман о деньгах, о собственности, а в первую -о страсти. Деньги как деньги практически ни для одного из героев не имеют их прямого значения: и старшая Головлева, и Иудушка довольно неприхотливы в своих личных потребностях. Если Арина Петровна еще достаточно долго приумножает благосостояние семьи, не зная, правда, зачем это делает ("И для кого я всю эту прорву коплю? Для кого я припасаю! ночей не досыпаю! куска недоедаю. .. для кого?!" - все время восклицает она [3, с. 18]), то хозяйство Иудушки уже ведется по каким-то совершенно абсурдным правилам. "С утра он садился за письменный стол и принимался за занятия; во-первых, усчитывал скотницу, ключницу, приказчика, сперва на один манер, потом на другой; во-вторых, завел очень сложную отчетность, денежную и материальную: каждую копейку, каждую вещь заносил в двадцати книгах, подводил итоги, то терял полкопейки, то целую копейку лишнюю находил... Все это не только не оставляло ни одной минуты праздной, но даже имело все внешние формы усидчивого, непосильного труда" [3, с. 115]. Если целью подобного труда является благосостояние, то это довольно странно понятое благосостояние. В чем же смысл неутомимой накопительской деятельности Головлевых? За этой одержимостью скрывается совсем не потребление, а накопление, имеющее целью нечто более сложное, чем простое получение удовольствия. Более того, получение удовольствия принципиально невозможно, поскольку сами удовольствия запретны, да и это последнее, что беспокоит Иудушку и его мать. Они, конечно, получают свои маленькие удовольствия, но это не главное. Главное для Арины Петровны - власть. Власть фаллической женщины, уничтожившей своего мужа и занятой лишь упрочением этой власти. "Арина Петровна - женщина шестидесяти лет, но еще бодрая и привыкшая жить на всей своей воле. Держит она себя грозно.., а от детей требует, чтоб они были в таком у нее послушании, чтобы при каждом поступке спрашивали себя: а что-то об этом маменька скажет? Вообще имеет характер самостоятельный, непреклонный и отчасти строптивый, чему впрочем, немало способствует и то, что во всем головлевском семействе нет ни одного человека, со стороны которого она могла бы встретить себе противодействие... При этих условиях Арина Петровна рано почувствовала себя одинокою, так что, говоря по правде, даже от семейной жизни совсем отвыкла, хотя слово "семья" не сходит с ее языка и, по наружности, всеми ее действиями исключительно руководят непрестанные заботы об устройстве семейных дел" [3, с. 8].

Стремление к всевластию Арины Петровны довольно странно, поскольку не совсем понятно, что ею движет в направлении приумножения состояния, которым она мало пользуется, и почему центральной ее потребностью является потребность всемогущества. Потребность не насыщаемая, поскольку именно страх и невозможность отказаться от власти заставляют ее вкладывать свои деньги в имение уже отделившегося от нее Иудушки. Он ее, безусловно, обманывает, но она и сама уж очень хочет обмануться. Внешняя монолитность Арины Петровны довольно иллюзорна, она, на самом деле, не столь уж уверена в себе, и умножение власти служит постоянно усиливающейся скрепой, позволяющей ей сохранять внутреннюю цельность. Но если эта цельность требует столь изматывающих и постоянных усилий, не дающих Арине Петровне возможности ни на секунду расслабиться, то можно усомниться в ее прочности. Жесткий панцирь, мешающий гибкости, нужен, в первую очередь, внутренне непрочным структурам. Именно поэтому первая трещина в монолите госпожи Головлевой появляется после отмены крепостного права, лишающей ее право на власть несомненности и сакральности. "Ночью Арина Петровна боялась", боялась воров, привидений, чертей, словом всего, что составляло продукт ее воспитания" [3, с. 107]. "Первый удар властности Арины Петровны был нанесен не столько отменой крепостного права, сколько теми приготовлениями, которые предшествовали его отмене... Воображение Арины Петровны, и без того богатое творчеством, рисовало ей целые массы пустяков. То вдруг вопрос представится: как это я Агашку звать буду? Чай Агафьюшкой... А может, Агафьей Федоровной величать придется! То представится: ходит она по пустому дому, а людишки в людскую забрались и жрут! Жрать надоест - под стол бросают! То покажется, что заглянула она в погреб, а там Юлька с Фешкой так-то за обе щеки уписывают, так-то уписывают! Хотела, было, она им реприманд сделать - и поперхнулась. Как ты им что-нибудь скажешь! Теперь они вольные, на них, поди, и суда нет!" Интересен отчетливый меланж детских страхов, связанных с темами голода и утраты власти. Арину Петровну лишают одного из самых архаических орудий материнской власти - контроля за едой, делая ее субъективно беспомощной. На уровне архаического сознания это совсем не пустяк, а фундамент любой власти. "Как ни ничтожны такие пустяки, но из них постепенно созидается целая фантастическая действительность, которая втягивает в себя всего человека и совершенно парализует его деятельность. Арина Петровна как-то вдруг выпустила из рук бразды правления..." [3, с. 63].

В глазах и мужа и детей она, тем не менее, выглядит всемогущественной владычицей. К мужу относится с "полным и презрительным равнодушием", а он к ней с "искреннею ненавистью, в которую, однако, входила изрядная доза трусости". Владимир Михайлыч Головлев называл свою жену "ведьмой" и "чертом". Любому ортодоксальному психоаналитику этих определений было бы более чем достаточно для доказательства фаллического характера Арины Петровны. Степан Головлев (Степка-балбес), вынужденный вернуться домой, со страхом ждет именно встречи с матерью: "В воображении его мелькает бесконечный ряд беспросветных дней, утопающих в какой-то зияющей серой пропасти, - и он невольно закрывает глаза. Отныне он будет один на один со злой старухою, и даже не злою, а только оцепеневшею в апатии властности. Эта старуха заест его не мучительством, а забвением. Не с кем молвить слова, некуда бежать - везде она, властная, цепенящая, презирающая" [2, с. 30].

Эти отношения с мужем, превращенным в бессловесного приживала, принципиальны для понимания развития их детей и внуков. Всемогущественная мать обрекла детей на невозможность прохождения Эдиповой фазы и, тем самым, на невозможность взросления. Если дети пытались привязаться к отцу, то сразу же наказывались: Степка-балбес сделался любимцем отца, что еще "более усилило нелюбовь к нему матери". "Часто во время отлучек Арины Петровны по хозяйству, отец и подросток-сын удалялись в кабинет, украшенный портретом Баркова, читали стихи вольного содержания и судачили, причем в особенности доставалось "ведьме", то есть Арине Петровне. Но "ведьма" словно чутьем угадывала их занятия; неслышно подъезжала она к крыльцу, подходила на цыпочках к кабинетной двери и подслушивала веселые речи. Затем следовало немедленное и жестокое избиение Степки-балбеса" [3, с. 10]. Нормальное взросление в такой семье невозможно, поскольку нет необходимого зазора, разрыва в бинарных отношениях мать-ребенок, как нет и фигуры третьего, через которого эти бинарные отношения распадаются, превращаясь в триангулярные, раскрытые вовне, создающие возможное место "другого".

Вместо этого в семье Головлевых царит то ли психотическая, то ли пограничная, всеприсутствующая мать, которая контролирует все, рассматривая домочадцев как некое собственное дополнение [1]. Она не то что бы не любит своих детей, скорее они являются для нее неким видом собственности, причем не самым ценным. "В ее глазах дети были одною из тех фаталистических жизненных обстановок, против совокупности которых она не считала себя в праве протестовать, но которые не затрагивали ни одной струны ее внутреннего существа, всецело отдавшегося бесчисленным подробностям жизнестроительтва... О старшем сыне и о дочери она даже говорить не любила; к младшему сыну была более или менее равнодушна и только среднего, Порфишу, не то чтоб любила, а словно побаивалась" [3, с. 10].

Арина Петровна практикует постоянное требование от своих детей доказательства заслуженности ее любви, воплощая собой самый парадоксальный (и самый травматичный) тип "матери пациента с пограничным расстройством": тотальный контроль, требование любви, симбиоз, всеприсутствие, сочетающиеся со столь же тотальным эмоциональным всеотсутствием, отвержением в случае недостаточно выраженной любви. Она не любит детей просто так, она требует от них постоянных доказательств того, что они заслуживают ее любовь. Заслужить же ее навсегда невозможно, и нужно постоянно предъявлять новые свидетельства. Создается вариант double bind -порочного круга взаимоисключающих требований при невозможности выйти из ситуации [4, 5].

""Ты что, как мышь на крупу, надулся! - рассердившись на сына Павла, кричит Арина Петровна. - Или уж с этих пор в тебе яд-то действует! Нет того, чтобы к матери подойти: маменька, мол, приласкайте меня, душенька!" Павлуша покидал свой угол и медленным шагом приближался к матери. "Маменька, мол, - повторял он каким-то неестественным для ребенка басом, - приласкайте меня, душенька!" "Пошел с моих глаз... тихоня! Ты думаешь, что забьешься в угол, так я не понимаю? Насквозь тебя понимаю, голубчик! Все твои планы-прожекты как на ладони вижу!" Павел тем же медленным шагом отправлялся назад и забивался опять в свой угол" [3, с. 16].


ПОКОЛЕНИЕ ВТОРОЕ: СТРАТЕГИИ ИГРЫ


В результате таких "качелей любви" ни один из детей не может ни обрести подлинной идентичности, ни осуществить нормальной сепарации. Они либо внешне резким, но внутренне сугубо инфантильным способом пытаются разорвать симбиотическую связь, либо уходят в область "пустопорожних мечтаний".

"Дело в том, что на Аннушку Арина Петровна имела виды, а Аннушка не только не оправдала ее надежд, но вместо того на весь уезд учинила скандал. Когда дочь вышла из института, Арина Петровна поселила ее в деревне, в чаянье сделать из нее дарового домашнего секретаря и бухгалтера, а вместо того Аннушка, в одну прекрасную ночь, бежала из Головлева с корнетом Улановым и повенчалась с ним... С дочерью Арина Петровна поступила столь же решительно, как и с постылым сыном: взяла и "выбросила ей кусок"... Года через два молодые капитал прожили, и корнет неизвестно куда бежал, оставив Анну Владимировну с двумя дочерьми близнецами: Аннинькой и Любинькой" [3, с. 13]. Внучки, воспитанные после скоропостижной смерти их матери Ариной Петровной, кормившей их из экономии кислым молоком (поразительно психоаналитичный образ М. Е. Салтыкова-Щедрина, созданный им задолго до работ 3. Фрейда!), повторяют судьбу своей матери, бежав из родового имения и став актрисами.

Второй способ выбирается преимущественно мужским потомством Арины Петровны. Часто бесплодное фантазирование дополняется какими-то лихорадочными попытками выйти из-под власти матери. Но даже если это внешне выглядит как разрыв, все время сохраняется ее символическое всеприсутствие: все эти эскапады имеют цель доказать ей свою свободу, сделать ей назло. Степка-балбес, так и не получив материнской любви, "остановился на легкой роли приживальщика и нахлебника". "Во-первых, мать давала ему денег ровно столько, сколько требовалось, чтоб не пропасть с голоду; во-вторых, в нем не оказывалось ни малейшего позыва к труду, а взамен того гнездилось проклятая талантливость, выражавшаяся преимущественно в способности к поддразниванию; в-третьих, он постоянно страдал потребностью общества и ни на минуту не мог оставаться наедине с собой" [3, с. 11]. Отметим точность анализа пограничной, склонной к формированию зависимостей личности, созданного более чем за 100 лет до классических психопатологических описаний: непрочность идентификации, неустойчивость в своих привязанностях, мучительный страх быть покинутым, приводящий к непереносимости одиночества.

Степан Головлев начисто лишен чувства ответственности и реальности, раз за разом проматывая "выброшенные" матерью куски. Именно с его возвращения после разорения в родной дом и начинается роман. Арина Петровна больше всего негодует не столько из-за денег (хотя и их жалко), сколько из-за очередного доказательства недостаточной покорности, понимаемой как единственно возможная форма любви: неуважения к родительскому благословению. Запертый по своему возвращению в доме и почти буквально повторяющий судьбу отца-приживала, он окончательно регрессирует. Сначала Степан пытается каким-то странным образом идентифицироваться с матерью, принимая живейшее участие в ее делах по хозяйству, не имеющих к нему прямого отношения. "Степан Владимирович удивительно освоился со своим положением... Теперь он был ежеминутно занят, ибо принимал живое и суетливое участие в процессе припасания, бескорыстно радуясь и печалясь удачам и неудачам головлевского скопидомства. В каком-то азарте пробирался он от конторы к погребам, в одном халате, без шапки, хоронясь от матери... и там с лихорадочным нетерпением следил, как разгружались подводы, приносились с усадьбы банки-бочонки, кадушки, как все это сортировалось и, наконец, исчезало в зияющей бездне погребов и кладовых... "Сегодня рыжиков из Дубровина привезли две телеги... мать карасей в пруду наловить велела..."" [3, с. 47 - 48]. Чем это не описание "стокгольмского синдрома"? И чем не вариант "идентификации с агрессором", описанной чуть ли не столетием позже Анной Фрейд [6]? Правда, идентификации с одной, но принципиально важной архаической функцией праматери: контролем пищи.

Функция контроля в жизнестроительстве Арины Петровны приобретает разнообразные формы: запасания, распределения, учета и пр. В том, что это именно контроль, а не вариант экономического ведения хозяйства можно убедиться по результатам: припасы гниют, тогда как все едят несвежую солонину. Арина Петровна буквально олицетворяет метафору М. Кляйн о парциальном образе матери как "плохой груди" [7], почти каждый герой вспоминает о ее "экономии" на еде, жестко связанной в романе с отношением к детям (и, напомним, ее собственный распад начинается с утраты именно этой функции). Это не противоречит ее пониманию как фаллической женщины. На раннем этапе развития фаллическая мать может восприниматься как "плохая грудь": какую еще грудь она может предложить ребенку? Арина Петровна постоянно держит своих детей и внуков впроголодь, экономя на них: внучек поила кислым молоком, а вернувшегося Степку-балбеса содержала так, чтобы только не умер от голода. "Добрая-то добрая! - говорит Степан Иудушке про мать. - Только вот солониной протухлой кормит!" Как скептически ни относись ко многим спекулятивным конструкциям психоанализа, невозможно отрицать, что психоаналитики правы, говоря, что эмоциональная скупость коррелирует с обычной, особенно, если она касается пищи.

Регресс, на зыбкую почву которого вступает Степан Головлев, постепенно усиливается, оформляясь в клиническую картину нарастающего аутизма. "Сначала он ругал мать, потом словно забыл о ней; сначала он что-то припоминал, потом перестал и припоминать. Даже свет свечей, зажженных в конторе, и тот опостылел ему, и он затворялся в своей комнате, чтоб остаться один на один с темнотою. Впереди у него был только один ресурс, которого он покуда еще боялся, но который с неудержимой силой тянул его к себе. Этот ресурс - напиться и забыться... Ни одной мысли ни одного желания" [3, с. 51 - 53]. Арина Петровна не замечала постылого сына, покуда он не исчез однажды ночью из дома и не попытался повеситься. Только после этого ей стало неловко, в каком запустении и грязи живет ее сын, да и то неловкость эта была обусловлена беспокойством о том, что скажут соседи. Она пытается как-то установить с ним контакт, "но напрасны были все льстивые слова: Степан Владимирович не только не расчувствовался... и не обнаружил раскаяния, но даже как будто ничего не слыхал.

С тех пор он безусловно замолчал. По целым дням ходил по комнате, наморщив угрюмо лоб, шевеля губами и не чувствуя усталости... По-видимому, он не утратил способности мыслить; но впечатления так слабо задерживались в его мозгу, что он тотчас же забывал их... Казалось, он весь погрузился в беспросветную мглу, в которой нет места не только для действительности, но и для фантазии. Мозг его вырабатывал нечто, но это нечто не имело отношения ни к прошедшему, ни к настоящему, ни к будущему. Словно черное облако окутало его с головы до ног, и он всматривался в него, в него одного, следил за его воображаемыми колебаниями и по временам вздрагивал и словно оборонялся от него. В этом загадочном облаке потонул для него весь физический и умственный мир..." [3, с. 52 - 53]. Умственное вырождение заканчивается быстрой смертью.

Несколько иной вариант аутистического фантазирования демонстрирует другой сын Арины Петровны - Павел Владимирович. Тот самый, которого маменька подвергала невыполнимому испытанию: доказать свою любовь так, чтобы она в это поверила. Невозможность решения этой задачи производит совершенно особый тип фантазера. "Это было полнейшее олицетворение человека, лишенного каких бы то ни было поступков (И какие, собственно, поступки возможны, если тебя помещают в ситуацию, когда любой из них неверен? - А. Т.). Еще мальчиком, он не выказывал ни малейшей склонности к учению, ни к играм, ни к общительности, но любил жить особняком, в отчуждении от людей. Забьется, бывало в угол, надуется и начнет фантазировать. Представляется ему, что он толокна наелся, что от этого ноги сделались у него тоненькие и он не учится. Или - что он не Павел-дворянский сын, а Давыдка-пастух, что на лбу у него выросла болона, как у Давыдки, что он арапником щелкает и не учится... Шли годы, и из Павла Владимирыча постепенно образовалась та апатичная и загадочно-угрюмая личность, из которой, в конечном результате, получается человек, лишенный поступков. Может быть, он был добр, но никому добра не сделал; может, был и не глуп, но во всю жизнь ни одного умного поступка не совершил. Он был гостеприимен, но никто не льстился на его гостеприимство; он охотно тратил деньги, но ни полезного, ни приятного результата от этих трат ни для кого никогда не происходило; он никого не обидел, но никто этого не вменял ему в достоинство; он был честен, но не слыхали, чтоб кто-нибудь сказал: "Как честно поступил в таком-то случае Павел Головлев!" В довершение всего он нередко огрызался против матери и в то же время боялся ее как огня" [3, с. 15 - 16].

На все обращения матери Павел отзывался "редко и кратко, а иногда даже загадочно", тем не менее, именно к нему в Дубровино переезжает Арина Петровна, поссорившись с Иудушкой и совершив очередной акт double bind, ранее опробованный королем Лиром: отказываясь от власти, он рассчитывает ее сохранить. Не выказывавший же особых доказательств любви Павел, к которому она уходит в конце жить, превращается в своеобразную реинкарнацию дочери Лира, Корделии.

Довольно загадочна ситуация смерти Павла. Неизлечимо больной, ненавидящий Иудушку, он, тем не менее, отказывается подписать духовную в пользу Арины Петровны и племянниц. Напрасно Арина Петровна доказывает ему, что если он этого не сделает, все перейдет ненавистному ему Иудушке. Он не любит Иудушку, но это какая-то простая нелюбовь-недоброжелательность, лишенная подлинной страсти. По-настоящему он ненавидит именно мать, и его пассивно-агрессивное поведение есть не что иное, как тайная месть не любившей его никогда матери. Лишь внешне это выглядит как пассивность: не имея смелости отказать Арине Петровне, он своим избегающим поведением помещает ее в ситуацию, в которой она, и он это прекрасно знает, станет жертвой Иудушки. Пусть и из гроба, но он отомстит мучившей его матери.

Еще более страшным крахом заканчивает победитель Иудушка. Он лучше всех научился играть в странные игры своей матери, кажется, он почти сумел ускользнуть от ситуации double bind, его письма были самыми любезными, его уверения в любви - самыми убедительными. Но даже они для Арины Петровны недостаточны, она постоянно и не без оснований подозревает его в неискренности. Это для меня самый интересный момент романа: Салтыков-Щедрин с помощью непостижимой интуиции понимает глубинную связь смысла речи Иудушки и его невозможности любить.

Чтобы победить дружочка-маменьку, ему пришлось освоить какой-то совершенно фантастический вид речи, в котором вязла и которого боялась сама Арина Петровна: психотической речи, которая не предполагает никакого ответа, и функция которой состоит совсем не в том, чтобы сообщить нечто другому. Ее функция в том, чтобы обездвижить противника (не зря его речь все сравнивают с паутиной), обессмыслив саму языковую игру как диалога, предполагающего наличие дифференцированного другого. Речь Иудушки - классический вариант шизофазии, монологической речи, создающей псевдопространство для псевдодиалога. Это гипнотическая процедура, омертвляющая все окружающее, - именно в этом цель опутывающих, бессмысленных речей, парализующих его жертвы. Все "собеседники" Иудушки хорошо чувствуют странность такой речи ("текущий гной"), лишенной смысла и размывающей ощущение миропорядка. "Порфирий Владимирыч разглагольствовал долго, не переставая. Слова бесконечно тянулись одно за другим, как густая слюна. Аннинька с безотчетным страхом глядела на него и думала: как это он не захлебнется!" [3, с. 180]. "Эти разговоры имели то преимущество, что текли как вода, и без труда забывались; следовательно, их можно было возобновлять без конца..." [3, с. 117].

Так же, как "анестезирующая" речь создает для собеседника страшную западню, заманивая его в ловушку "отсутствующего места" другого, омертвляющую форму принимает и любовь Иудушки, больше всего не переносящего чужой свободы воли. В своей любви он тоже не допускает "места другого", это тоже не диалог, а нарциссический монолог. Но как нормальная речь возможна только при условии существования другого и для другого как объекта коммуникации, так и "нормальная" любовь предполагает существование другого как объекта желания. Другого во всех смыслах этого слова, отделенного от меня, обладающего собственной волей, которую я уважаю и признаю, и необходимость в общении с которым я испытываю. Ни один из героев "Господ Головлевых", в особенности Иудушка и Арина Петровна, не способен к настоящему общению. Вместо этого применяются другие формы контакта: симбиоз, овладение, обладание, управление, подчинение и пр.

Для Иудушки невозможно главное: допустить свободу существования другого - значит допустить возможность диалога, а значит и возможность проигрыша в игре double bind. Из любимой игры Арины Петровны можно выйти только ценой отмены самой игры, перенесения ее в иной, "психотический" регистр (например, в случае шахмат - если начать играть по правилам поддавков). Вернуться в нее страшно, и он делает выбор ценой перехода в психотическую вселенную [1].

Дистанция, существующая у Арины Петровны, у Иудушки совсем пропадает. У Арины Петровны это скорее гипертрофированная, трудно переходимая дистанция, ее холодность проистекает от слишком прочных оборонительных рубежей, возведенных ею между собой и другими. У Иудушки же это рубежи, возведенные на краях его вселенной: другой либо поглощен во внутреннем контуре, либо не существует вовсе. Но это принципиально разное качество контакта: трудное у Арины Петровны и невозможное у Иудушки. Хотя у них с Иудушкой и достаточно сходные "моральные ценности", она не выдерживает его отказа в помощи Петеньке и проклинает его. Здесь проходит водораздел между их личностными структурами: Арина Петровна может замучить до смерти небрежением, но не способна отказать на пороге смерти. Иудушка даже не испытывает угрызений совести. В его вселенной все развивается нормально.

Омертвление не противоречит странному, но тем не менее в каком-то смысле искреннему желанию любви. Другая любовь Иудушке недоступна, ибо отношение с живым предполагает выход за границы его психотической вселенной: допустить невозможное - свободу воли и реальный диалог с другим. Но это сделает бессмысленной его хитрую придумку, благодаря, которой ему удалось победить мать. Уж лучше любить мертвое, смерть ведь означает не только утрату объекта, но и его самую надежную фиксацию! С определенной точки зрения самым лучшим объектом любви является мертвый объект: он не может быть утрачен, не может сбежать, изменить, он навсегда тебе принадлежит. Пусть и неподвижный, пусть в виде урны, могилы или памятника, но зато и лишенный возможности отвергнуть или изменить: около меня будет стоять урна с прахом, и я буду над ней плакать, может быть даже всю оставшуюся жизнь. И ты тоже всегда будешь мой.

Поэтому Иудушка, самым страшным образом воплотивший идеал своей матери, ставший ее палачом, совершенно лишен нормальных отцовских чувств и возвращается к еще более архаичному, чем Арина Петровна, образу: Кроноса, поедающего своих детей, или Лая из начала мифа об Эдипе, Лая, повелевающего убить своего сына. Петенька понимает, что его не ожидает у отца ничего, кроме отказа, он "поехал в Головлево с полной уверенностью получить камень вместо хлеба". Но у него еще остаются какие-то полудетские и совершенно фантастические надежды: "А может быть, что-нибудь и будет?! Ведь случается же... Вдруг нынешнее Головлево исчезнет, и на месте его очутится новое Головлево, с новой обстановкой, в которой он..." [3, стр. 134]. Никакого чуда не происходит, и Иудушка отказывает Петеньке в помощи, хотя этот отказ приведет к гибели сына, так же как раньше он отказал в помощи покончившему собой Володеньке. Он делает это не из простой скупости, а не перенося своеволия другого, его выхода из-под контроля. На обвинение Петеньки в убийстве Володи Иудушка возражает:

""Стало быть, по-твоему, я убил Володеньку?" - "А кто Володю без копейки оставил? Кто ему жалование прекратил? " - "Те-те-те! Так зачем он женился против желания отца?"

"- Да ведь вы же позволили?" - "Никогда я не позволял! Он мне в то время написал: "Хочу, папа, жениться на Лидочке". Понимаешь: "хочу", а не "прошу позволения". Ну, и я ему ответил: коли хочешь жениться, так женись, я препятствовать не могу!"" [3, с. 146 - 147].

Если старших детей Иудушка доводит до смерти, занимая морально оправданную позицию, то своего последнего внебрачного сына, которого сам воспринимает как утешение за утраченных детей ("Бог одного Володьку взял, другого дал"), сам же и отправляет в приютский дом.

Внутренним двигателем действий Иудушки является странная смесь уязвленной любви и невысказанной ненависти, он в еще большей степени, чем Павел, жаждет мести. "Он мстил мысленно своим бывшим сослуживцам по департаменту... мстил однокашникам по школе... мстил соседям по имению... мстил слугам... мстил маменьке Арине Петровне... Мстил живым, мстил мертвым" [3, с. 242].

Такая неукротимая жажда мести может питаться лишь столь же неутолимой уязвленностью. Она не может быть насыщена никакими реальными достижениями. Иудушка получает то, что он хочет, но эта победа оборачивается началом его краха, реально его может утешить лишь аутистическое фантазирование, начинающееся фантазиями всемогущества, но приходящее к окончательному отрыву от реальности. "Фантазируя таким образом, он незаметно доходил до опьянения; земля исчезала у него из-под ног, за спиной словно вырастали крылья... Существование его получило такую полноту и независимость, что ему ничего не оставалось желать. Весь мир был у его ног, разумеется, тот немудреный мир, который был доступен его скудному миросозерцанию... Все обычные жизненные отправления, которые прямо не соприкасались с миром его фантазии, он делал на скорую руку, почти с отвращением" [3, с. 242 - 243].

"В короткое время Порфирий Петрович совсем одичал... Казалось, всякое общение с действительной жизнью прекратилось для него. Ничего не слышать, никого не видеть - вот чего он желал..." [3, с. 240 - 241].

Что же стоит за этой уязвленностью, и почему столь навязчиво все герои возвращаются к теме еды? Утешая Анниньку, Иудушка предлагает ей нехитрый набор: "Ну, говори! Хочется чего-нибудь? Закусочки? Чайку, кофейку? Требуй! Сама распорядись!"

Анниньке вдруг вспомнилось, как в первый приезд ее в Головлево дяденька спрашивал: "Телятинки хочется? Поросеночка? Картофельцу?"

- и она поняла, что никакого другого утешения ей здесь не сыскать" [3, с. 260]. В романе нет иного пространства любви, кроме как архаичной любви праматери, реализуемой исключительно в рамках пищевого поведения. Только нужно понимать, что в архаическом бессознательном героев речь идет не просто о пище, а о "хлебе насущном"

- проблеме жизни и смерти: отсутствие такого рода любви есть синоним голодной смерти. Салтыков-Щедрин здесь фантастическим образом угадывает саму структуру архаических отношений мать-ребенок.

К запою праздномыслия присоединяется и простой запой, которому Иудушка предается с приехавшей в постылое Головлево, после краха всех иллюзий и неудачного самоубийства, Аннинькой. Здесь начинается последняя, самая странная часть романа. Оставшись абсолютно одинокими, запертые в Головлеве Иудушка и Аннинька, начинают нечто вроде взаимных ежедневных алкогольно-аналитических сеансов. "Оба сидели, не торопясь выпивали и между рюмками припоминали и беседовали. Разговор, сначала безразличный и вялый, по мере того как головы разгорячались, становился живее и живее и, наконец, неизменно переходил в беспорядочную ссору, основу которой составляли воспоминания о головлевских умертвиях и увечиях... Всякий эпизод, всякое воспоминание прошлого растравляли какую-нибудь язву, и всякая язва напоминала о новой свите головлевских увечий... Ничего кроме жалкого скопидомства, с одной стороны, и бессмысленного пустоутробия - с другой. Вместо хлеба - камень, вместо поучения - колотушка. И, в качестве варианта, паскудное напоминание о дармоедстве, хлебогадстве, о милостыне, об утаенных кусках..." [3, с. 285 - 286].

Эти воспоминания, тем не менее, производят эффект вскрывшегося гнойника, порождая у монстра Иудушки первые нормальные чувства. "Естественным следствием этого был не то испуг, не то пробуждение совести, скорее даже последнее, нежели первое. К удивлению, оказалось, что совесть не вовсе отсутствовала, а только была загнана и как бы позабыта... Иудушка в течение долгой пустоутробной {совершенно фантастическое по психоаналитической точности определение! -А. Т.) жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс умертвия... Вот он состарился, одичал, одной ногой в могиле стоит, а нет на свете существа, которое приблизилось бы к нему, "пожалело" бы его. Зачем он один? Зачем он видит кругом не только равнодушие, но и ненависть?" [3, с. 287 - 288]. И он приходит к озарению, чего же он на самом деле хочет, что может стать выходом из тупика абсолютной пустоты и одиночества. Это озарение настигает его в конце страстной недели: он решает съездить на могилу матери. Потом понимает, что нужно не съездить, а пойти пешком. Заканчивается тем, что он уходит среди ночи из дома, а "на другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина" [3, с. 293 - 294]. Такое вот возвращение в утробу матери!


ПОКОЛЕНИЕ ТРЕТЬЕ: ПОПЫТКИ ПОБЕГА


В "слоистом" романе М. Е. Салтыкова-Щедрина есть еще один пласт, очень интересный для современного читателя. По сути дела, в нем дан психологический анализ следствий последовательного воплощения либеральной идеи, подразумевающей безусловную ответственность человека за свои поступки и равенства всех людей перед богом. Идеи, слишком буквально понимаемой во всех вариантах либерализма, не учитывающих одно простое соображение: как бы это ни противоречило всем существующим манифестам, человек не рождается свободным и ответственным, а лишь может им стать (или не стать). Для того, чтобы стать, он должен иметь возможность и сделать некоторые усилия. Эта идея вполне справедлива, но она превращается в невыносимую тяжесть для следующего поколения семьи Головлевых.

Третье поколение избежало всего ужаса игры Арины Петровны. Она была уже старовата, Иудушка мало занимался своими детьми. Но вакуум любви и требование безусловной покорности создали и для них свой вариант игры double bind. От них требовалось одновременно и быть покорными и самостоятельными: ты должен отвечать за все, но ты не имеешь права ничего делать сам.

Непротиворечиво решить эту проблему невозможно. Что, собственно, можно возразить Иудушке, отказывающему в помощи своим сыновьям? Разве он не прав, когда говорит о Володиньке: "Захотел жениться - женись! Ну, а насчет последствий - не прогневайся! Сам должен был предусматривать - на то тебе и ум от бога дан. А я, брат, в чужие дела не вмешиваюсь" [3, с. 147 - 148]? Что может возразить ему Петенька на отказ помочь возместить растраченные им же казенные деньги: "Во-первых, у меня нет денег для покрытия твоих дрянных дел, а во-вторых... это меня не касается. Сам напутал - сам и выпутывайся" [3, с. 142]? Только напомнить, что он у него последний сын? Или сказать правду, что Иудушка -убийца собственного сына? Да, Аннинька и Любинька плохо кончают, но ведь это был их выбор. Не Иудушка и не Арина Петровна заставили их стать провинциальными актрисами.

Это правда, но не вся. Либеральная идея неуязвима с моральной точки зрения, и то, что можно ей возразить, относится к другому регистру человеческих отношений. Долг - прекрасная вещь, но долг - это не все. Люди слабы, несовершенны, и мир, основанный только на голой идее ответственности, представляет собой какую-то пустыню одиночества. Муравей, отказывающий Стрекозе в сочувствии, безусловно, прав, но все же жесток. Если не считать, что ответственность и свобода могут появиться сразу в своей полноте, как Афина из головы Зевса, мы оказываемся в мире, в котором разумная либеральная идея индивидуальной ответственности не подкреплена любовью, сопереживанием, поддержкой и сочувствием.

Да, в течение "нескольких поколений три характерологические черты проходили через историю этого семейства: праздность, непригодность к какому бы то ни было делу и запой" [3, с. 283]. Но какими иными могли стать представители этой семьи, помещенные в жесткие бинарные отношения: если ты ребенок, ты должен быть полностью покорным, но одновременно ты не несешь ответственности, а если ты человек взрослый - ты свободен, но тогда за все отвечаешь сам?

Между этими точками не было задано промежутка, в котором человек должен освоить самостоятельную жизнь, когда он не может сделать это зараз. Свобода без ответственности - это просто своеволие, дурной характер, действие ребенка в отсутствие наказующего взрослого. Она не имеет ничего общего с подлинной свободой, сопряженной с ответственностью и утратой защищенности. Ты свободен, но ты и отвечаешь за следствия этой свободы. Отсутствие безопасности и защищенности - это минимальная плата за свободу. Слабый, беззащитный и зависимый ребенок не может сразу стать свободным, ибо тогда он утратит защиту взрослого. Он может стать им лишь постепенно, вместе с взрослым, у которого он постепенно забирает часть своей свободы и который обеспечивает ему "страховку". Это возможно лишь в результате совместной деятельности в стиле Л. С. Выготского: освобождение и ответственность идеально вписываются в модель "интерпсихической" деятельности. Свобода как бы получается из рук взрослого, отказывающегося от патерналистской функции управления и создающего в буквальном смысле зону совместной "ограниченной свободы", сочетающей самостоятельную активность ребенка с "нормированным контролем" [2]. Мать должна быть "достаточно хорошей матерью", действующей вместе, а не вместо ребенка, задающей ему зону ближайшего развития чувства свободы и ответственности, а не блокирующей его в темнице послушания, из которой можно только бежать [8]. Мне кажется, что ключевое значение идеи Л. С. Выготского о зоне ближайшего развития не в том, что ребенок еще недостаточно умел и взрослый компенсирует дефицитарность его навыков, а в том, что в этой зоне осуществляется переход от подчинения (копирования) к саморегуляции. Помощь взрослого в данной ситуации - некий протез, который должен быть потом отброшен. Пространство совместной деятельности создается взрослым, как ни странно, именно для того, чтобы он был из него затем исключен: в этом и состоит жертвенность родительской любви. Часть детей хочет сохранить в этом пространстве взрослого как можно дольше, а часть взрослых не хочет из него уходить вообще никогда. И то и другое - источник патологии: в таких условиях порождаются никогда не вырастающие дети и вечно руководящие ими родители.

Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12


© 2010
Частичное или полное использование материалов
запрещено.